Лилия и Крест - 8


───────༺༻ 8 ༺༻ ───────


Парижский апрель этого года — года 1629 — отличался невиданным половодьем и мокротой, и с людьми происходило то же, что и с природой. Старые связи и недоделанные дела хлынули после спячки, как из водостока.

— Вот и вы, дорогой маркиз! — приветствовал меня добрый друг Кавуа перед воротами Лувра, едва я направился туда с докладом о своей поездке. — Вы просто неузнаваемы!

Тирада сия относилась к моему черному английскому камзолу, как нельзя более соответствовавшему похоронному настроению британского путешествия. Кроме того, галльская яркость при тамошнем дворе расходилась с моими представлениями об элегантности. Теперь же — в Париже — сей иноземный покрой оказался под стать положению модника.

— А вы верны себе! — снял я шляпу. Кавуа в красном гербовом плаще с крестом стоял на посту.

— Как море? Как пуритане? — поддержал беседу Кавуа.

— Благодарю, ничего интересного, — отозвался я. — А как ваша дочь?

— О! — сказал Кавуа. — Этой проблемы у меня, кажется, больше нет.

— Господи помилуй, — перекрестился я. — Вы что же, похоронили ее?

— Фактически. Бедняжка Мирей!

— Надо полагать, она вышла замуж за мещанина.

— Не угадали. Она ушла в монастырь.

— Не может быть, — отступил я. — Какое странное решение!

— Ну, не будем уточнять, кто приложил к этому руку, — смерил меня с ног до головы Кавуа и ущипнул себя за ус.

— О нет…

— О да. Бедняжка возложила на вас какие-то надежды… Смею заметить, сапфировая брошь была более чем хороша… Но потом дело как-то застопорилось…

— Боже… — меня кольнуло раскаяние. Я совершенно забыл о существовании Мирей и теперь выяснил, что не могу назвать такое поведение ни уважительным, ни благородным.

— Да, я тоже пытался ее отговорить, — равнодушно обвел Кавуа крыши Лувра. — Но там мой характер. Кремень… Вы не будете возражать, если я продам ее? Видите ли, образовались некоторые долги…

— Кого? — я перехватил взгляд Кавуа. — Дочь продадите?..

— Брошь, разумеется, — дернул ус Кавуа. — Вы же не полагаете, что я стану ее носить? А кармелитке в Потуазе она без надобности…

…Понятно, отчего все эти дни секретарь Рене смотрел на меня вервольфом. Мало было дурацкой пьесы! На фоне монастырских обетов и покинутых дев мои фортели с маршалом Бассомпьером, должно быть, выглядели просто возмутительно. В глазах Рене поселился стойкий упрек, и я всерьез подумал избавиться от секретаря. Все равно делу не поможешь.

Лувр тоже доказал, что в мое отсутствие тут наметился известный крен.

— Как поживает наша сестра и кузина, королева Англии? — спросил Его Величество на первом же Большом Королевском Совете. — Представьте нам все подробности, господин сюринтернант!

Я предоставил. Какое-то время обсуждали скорую и приятную для Его Величества погибель Джорджа Вилльерса. Потом муссировали слух о тайных британских обществах, масонских ложах и их участии в погибели Джорджа Вилльерса. «По тайным обществам у нас маркиз большой специалист, — изогнул губы Ришелье. — Наверняка он обошел там все».

— А как там поживает иезуитский кофе? — вовремя спросил Ла Шене. — Его Величество сможет, наконец, его цивилизованно вкушать?

— Про иезуитов мне ничего не известно кроме домыслов, — тактично ответил я. — Впрочем, как и про масонов.

— Неужели? — изумился Ла Шене. — А говорят, вас видели в иезуитском платье и шляпе на глазах, возле известной кофейни… Неужели это не имело касательства к Ост-Индской кампании?

— Да, да, маркиз… — поддержал де Люинь. — Расскажите про иезуитские махинации!

— К несчастью, я не шпион, — ответил я. — Спросите об иезуитах у монсеньора Ришелье.

— У господина д’Эффиа, — брезгливо произнес Ришелье, уродуя мое имя, — на Ост-Индскую компанию не хватит ума.

— Благодарю, ваше высокопреосвященство.

— Значит, я был прав, — заключил весьма довольный де Люинь, подмигивая Ла Шене. — Это была какая-то любовная интрига. Не так ли, маркиз?

— Мои любовные дела вас не касаются, — возразил я и ласково посмотрел на дверь, ведущую в апартаменты королевы. Де Люинь крякнул. Его Величество Людовик в это время пробовал с серебряного подноса шартрез, и не обратил внимания. Кардинал глубоко задумался.

— Да, маркиз, — очнулся Людовик, поставив бокал на поднос. — Нам тоже интересно, к кому вы спешили столь быстро, одевшись иезуитом?

— Вы будете крайне разочарованы, Ваше Величество.

— Отнюдь. Мне, знаете ли, очень скучно…

— Ваше Величество, — поклонился я. — Не обессудьте. Я шел не на свидание, а возвращался с оного. Дама легкого нрава припрятала мою одежду — и мне пришлось надеть то, что снял мой предшественник.

— Вы посещаете бордели? — удивился король.

— В нашей стране, Ваше Величество, это называется «салон».

Все засмеялись. Кардинал сменил позу и впал в иной вид задумчивости — он монотонно поглаживал подбородок. Как видится, периоды воинственности чередовались у него с приступами лиризма без малейшего на то основания.

— Кстати, — напомнил Людовик. — Будьте добры до ужина предоставить мне ордена Святого Духа и Святого Михаила трех степеней. У нас, господа, как никак, победа!

…Покидая королевские апартаменты, я столкнулся с Ее величеством. Анна была бледна и беспокойна.

— Отчего вы, дорогой маркиз, совершенно перестали меня посещать? — спросила она, сверля меня и мой английский костюм прозрачными, бесстыдными глазами. Я запоздало понял, что вышла она, приманенная именно костюмом, а не моей личностью.

— Простите, ваше величество, — склонился я. — Я был в отъезде. Как видите, только что из Лондона.

— И… как там? Я имею в виду — кого теперь назначили Первым Министром?

— Герцога Мальборо, Ваше величество.

— Я так и знала. Отвратительный и скучный политикан.

— Я тоже полагаю, что прежний был получше.

— Ах, да что вы можете полагать! — взорвалась Анна. — Вы все одинаковы!

— Если вас это утешит, — сказал я, — его убийцу, какого-то лейтенанта Фельетона, повесили.

— Фельтона, — поправила Анна, выцветая пристальным взглядом. — И что?

— Народ рыдал, — сказал я. — От гнева. Герцогиня Мальборо очень вам сочувствует… И благодарит.

— Убирайтесь! — сказала Анна. — Чертов лицедей!

…Перед воротами Лувра меня нагнал кардинал Ришелье, только что вышедший от короля. Он тоже был не в настроении, как и я, не взирая на жизнеутверждающий багрянец туалета, подарившего ему кличку «Красный герцог». На Больших Королевских Советах Ришелье никогда не появлялся в кардинальской мантии, предпочитая камзол премьер-министра.

— Куда вы направляетесь, господин сюринтендант? — спросил он.

— Никуда в особенности, — ответил я. — Разве что выпить.

— Кстати, у меня осталось отличное мерло… — про себя заметил кардинал и умолк. Я тоже молчал. По заведенному невесть кем правилу кардинал публично меня презирал и впадал в дружеский тон без свидетелей. Очевидно, такое отношение его веселило — а более того моя невозможность ответить тем же. Синхронно подняв головы, мы смотрели на ласточек, облюбовавших крышу Лувра и, судя по всему, устроивших там пикник. Шляпа стала медленно падать с моей головы. Кардинал придерживал свою рукой. Апрельский ветер гулял по нашим лицам, слой за слоем сметая с них следы зимы.

— Да! — вдруг резко повернулся ко мне кардинал, приподняв ус. — Мне донесли… что вы неподобающим образом вели себя в моем кабинете. Это правда?

— Смотря, что вы имеете в виду, — нахлобучил я шляпу обратно. У кардинала явно случился приступ агрессии.

— Да — или нет? — развернулся кардинал. — Вы действительно изволили соблазнить там женщину?

— Ну да, ваше высокопреосвященство.

— В моем кабинете?.. — Ришелье опасно побледнел и усмехнулся. — На моем полу?

— На вашем столе.

— Ушам своим не верю, — сощурился кардинал. Агрессия на треть была показной.

— Вас слишком долго не было! — скривился я. По тому, как обнажились зубы кардинала, я понял, что ответил неудачно. Как-то двусмысленно.

— Так, — сказал кардинал, потянувшись к левому боку, но передумал на полдороге. Рука так и осталась перед ним четкой скобой. — Это… знаете ли неописуемо!

— Я светский человек, — напомнил я, — и считаю себя в праве соблазнять женщин где угодно.

— Но не на моем столе, не так ли?!

— Я не монах, и имею право спать с женщинами на столах. Если бы вы видели эту женщину — вы бы меня поняли. Там такие формы!.. Одна грудь чего стоит… Левая… — кардинальская агрессия ожидаемо лишила меня скромности. — И правая… — я даже показал для убедительности руками, взвесив две умозрительные дыни. — Она ни черта не знала по-французски!

— Так, — сказал кардинал, опустив руку и что-то прикидывая.

— Кстати, мне оттого и интересно — а кто вам собственно донес?.. Бедная племянница?

— Вы и ее впутали? — кивнул кардинал. — Мою племянницу?.. Что ж… Это, знаете ли, очень большое недоразумение!

— Полагаю, мне стоит попросить у вас извинений? — переплел руки я.

— Полагаю, я вызываю вас на дуэль, милостивый государь.

— Меня?!

— Вот именно! Немедленно!

— Ваше высокопреосвященство! Это… знаете ли… очень большое недоразумение!

— Вы, разумеется, отказываетесь?

— Я, разумеется, соглашаюсь! Господи Боже!

— Господи Боже, я просто порву вас в клочья!

— Я светский человек, и, конечно, порву вас первым.

— Эй, Гвардия!

— Эй, кто-нибудь!

Подскочили гвардейцы.

— Господа! Ваше высокопреосвященство! Ваша светлость!

— Мой секундант, — выкинул руку кардинал. — Господин Бернажу!

— Мой секундант, — выдвинул я подбородок, — господин Кавуа!

— Господа министры, — раскланялись названные.

— Мы с господином маркизом… м-мм… — сказал кардинал, — совершим конную прогулку. Будьте добры как можно скорее обговорить условия.

Секунданты переглянулись, и их лица мне очень не понравились. Нехороший восторг был написан на этих лицах.

— Полагаю, вы не желаете укататься до смерти? — осторожно поинтересовался Кавуа.

— Мне все равно! — в один голос ответили мы.

— Будет исполнено в лучшем виде! — переглянулись секунданты, и тут же склонились пониже. Кардинал нервным жестом их отпустил. Мы снова остались вдвоем. Я поднял голову — ласточки на крыше Лувра трепетали крыльями. Над шпилем проплывало розовое облако. Невыносимо хотелось выпить. Кардинал проследил за моим взглядом. Агрессия его испарилась так же, как накатила.

— Кстати, — сказал он, — у меня, черт его дери, осталось отличное мерло…

— Кстати, — сказал я. — Вы мне кое-что задолжали.

— Что же?

— Один из своих идеалов, как помнится. Вы должны его предать.

— Да ну? У вас есть расписка?

— Непременно.

— А я ваши расписки, кажется, просадил.

Я расхохотался.

— Удачно, черт возьми! Мне это не помогает.

— И какой идеал вам предать?

— Не первый попавшийся, разумеется. Вы же не хотите отделаться какой-нибудь безделицей, как буржуа?

— Полагаю, мне надо подумать, — рассудительно ответил Ришелье. — Или, может быть, следует спросить об этом вас?..

— Я не имею представления о ваших идеалах, ваше высокопреосвященство. Полагаю, мне следует о них узнать.

— Думается, это нужно обсудить.

— Вот именно. До прихода секундантов.

— В таком случае, не проследовать ли вам ко мне? — Ришелье лживо улыбнулся.

— С удовольствием. Надеюсь, в вашем кабинете достаточно уединенно?

— Хм-хм.

Едва дверь кабинета в Пале-Кардиналь захлопнулась, Ришелье открыл знаменитый тайник, и выставил бутылку мерло и бутылку контрабандного рома. Сдвинув шахматную доску, мы сели друг напротив друга — и одновременно сняли шляпы. Алое и черное перья на шляпе Ришелье дивным образом скрестились с моими — черными. Черно-красное постоянство наших встреч меня повеселило. Беседа предстояла трудная. Трудная беседа — и возможная смерть после нее. Это был азарт в чистом виде. То, что заставляет нас чувствовать себя живыми.

Прицельным жестом, не лишенным грубости, Ришелье выбил ромовую пробку.

— Итак, — сказал он, разлив ром по бокалам и глядя мне в переносицу. — Что вас интересует? Мои убеждения?.. Думаю, я могу предать вам свой идеал государственного управления страной.

— Это не идеал, ваше высокопреосвященство, — ухмыльнулся я, — это политические предпочтения. Даже будучи выстраданы, они вряд ли дотягивают до «идеала».

— Хорошо. Тогда что вам угодно?

— Вашу мировоззренческую базу.

— Ого. — Ришелье отпил ром и тоже скривился. — Мою мировоззренческую базу составляют интересы человечества.

— Например? — нагнулся я над столом. — Перечислите.

— Благополучие. Процветание. Просвещение. Отсутствие анархии.

— Это звучит весомо, — сказал я. — Но какое, мой кардинал, это имеет отношение лично к вам?

— Такое, что все это мне весьма по душе! — Кардинал допил бокал и сверлил меня насмешливыми, зоркими глазами. Это меня не смутило.

— Разумеется. Но большинство людей, в число которых входите и вы, прекрасно обойдется без всего этого. Вряд ли перед престолом Всевышнего вы станете воспевать просвещение французов. Это общественные идеалы, они безличны.

— Не понимаю, господин маркиз.

— Да ну. Сказать «счастье народа» — значит не сказать ничего. Счастье нации или всеобщее процветание — это социально поощряемый призрак. Вы, Арман-Жан дю Плесси, душа, блуждающая меж берегами, обойдетесь без национального благополучия, и даже не заметите.

— А вы, как понимаю, вознамерились меня чего-либо лишить.

— Конечно, — я медленно выпил свой ром. — Предательство — это всегда утрата.

— Хорошо, — переплел руки кардинал. Потом расплел их и налил ром. — В таком случае поясните, будьте добры, что такое идеал?

— Благодарю, мой кардинал, — кивнул я. — Мы добрались до сути вопроса. Я полагаю, идеал — это вещь достаточно высокая и достаточно тонкая, чтобы иметь отношение к судьбе.

— Например?..

— Какова основа вашей веры?

…Тут мы уставились друг на друга и с минуту вникали в прозвучавшее. По лицу кардинала прошла некая тень — словно он уже однажды слышал подобное, но забыл подробности. Я понял, что вознамерился экзаменовать по догматике первого священника страны — и боролся с нелепостью момента. Глухо тикали напольные часы. В глубине глаз кардинала вспыхнул некий огонек.

— Основа моей веры изложена в катехизисе, — отрезал он.

— Это очевидно, — дернул я бровью. — Но отчего бы вам не сформулировать свои идеалы, хотя бы исходя из него? Думается, они достаточно тонки и высоки для христианина.

— Не думаю, — медленно и страшно сказал кардинал, — что моим идеалом является богопочитание.

— Разве кроме богопочитания там нет ничего достойного? — не унимался я. («У вас есть идеалы?» — однажды не поверил ему Кавуа). В собственной вежливой гримасе мне чудилась горечь, и я спешно запил ее ромом.

— Если я не ошибаюсь, вы спрашивали о моих идеалах, а не о мнении церкви? — лицо Ришелье потемнело и ужесточилось.

— Конечно. Мнение церкви я послушаю на воскресной проповеди.

— Я так понимаю, что идеал, который вас бы удовлетворил, — шевельнул пальцами Ришелье, — должен иметь некое отношение к божественному пространству.

— К духовному пространству, мой кардинал. Идеал — это то, что придает вашей жизни смысл и в некотором роде ее направляет.

— А что направляет вашу жизнь?

— Мои идеалы мне известны. Каковы ваши?

— Я сформулирую после вас.

Ришелье одним махом опустошил бокал — и теперь взирал на меня со всей своей непреклонностью.

— Хорошо, — сдался я. — Допустим, свобода. Для меня это в определенном роде лик Истины.

— Предположим, — лениво кивнул кардинал. — Я помню ваши рассуждения об освобождении. Но какая свобода имеется вами в виду? Это, видите ли, довольно абстрактно.

— Свобода от цепей падшего мира. От зависти. Жажды обладания. Безраздельного владения. Иллюзий, — я ощутил себя неуютно, как на кафедре. — Свобода как незамутненное дыхание. — Ришелье подумал и утвердительно кивнул. Я продолжил: — Любовь названа именем Божьим. Возможна ли любовь по принуждению? Любовь как долг?.. Отсутствие свободы я понимаю как безверие.

— Ого! — снова сказал кардинал, и долил остатки по бокалам. — А как вы посмотрите на тот факт, что свобода одного человека приносит страдание другому?

— Интересно, кому же? — поинтересовался я.

— Некий священник рассказал мне однажды прелюбопытную историю… — скользнул по мне глазами Ришелье и задержал взгляд на губах. — О том, как его чувства, на выражение которых он решился, остались не разделены. Оставим в стороне моральную сторону вопроса. Причиной неразделенности явилась свобода другого человека предпочесть кого-либо иного.

— Полагаю, я знаю, откуда дует ветер, — процедил я. — Но видите ли, Ваше высокопреосвященство… Это не вопрос о свободе, а вопрос о самодостаточности любви. Превращать дар в наказание — это добровольное рабство. Сама по себе любовь и есть выражение свободы. Ваш рассказ о священнике, — отсалютовал я бокалом, — объятом мирским чувством, прекрасно это иллюстрирует.

— То есть, по вашему, священнику связываться с мирским чувством не подобает, — дернул бровью кардинал.

— Если мирское чувство его разрушает — не подобает, — сузил я глаза. — Но, строго говоря, какой он после этого священник? Что вверху, то внизу. Напрашивается, знаете ли, вопрос, на что похожа его любовь к богу? Хватает ли в ней бескорыстия?

— …Как безапелляционно! — усмехнулся кардинал.

— Да уж, мой кардинал. Тепленькая водица не для этих сфер. Тут либо жар, либо холод, как сказано в Писании…

С ледяными улыбками мы сидели друг перед другом и пытались понять, что именно они призваны скрывать. Откровенность — суровое искусство.

— Тем не менее, — наконец пожал плечами кардинал. — Зависеть от предмета любви — что может быть более естественным?..

— Что может быть более незрелым. Иисус не зависел от апостолов, если вы меня понимаете…

— Да уж, — отвернулся кардинал. Его лицо расслабилось.

Помолчали. Ром крепко ударил в голову и сказался на языке. Чтобы разрядить обстановку — я откупорил мерло. Пить мерло после рома было большой глупостью.

— Вы страшный человек, маркиз, — наконец изрек Ришелье.

— Неправда, — сказал я, отпивая из бутылки. — Я добрый человек.

— Я и не сказал, что вы злой.

— Да ну, — ледяным тоном усомнился я. — А мне думается, что именно так и стоило понимать ваше сравнение меня с Люцифером. Помнится, вы даже обещали кому-то отправить меня на тот свет. Заметим при этом, — поставил я бутыль, — что лично вам я ничего дурного не сделал.

— Вы скверно обошлись с одним из моих… коллег. — Кардинал протянул руку к шахматной доске, сдвинутой подальше от нашей беседы, и постучал по ней пальцами.

— Это ложь, — вальяжно возразил я. — Я был с ним нежен, как с безутешной вдовой.

— О, без сомнения. Но вы обманули его доверие.

— Что за детский лепет, — возмутился я. — Я не давал ему никакого повода. Речь шла о соблазне, а не о верности до гроба. Не думаете же вы, что я спутаю одно с другим?

— Кстати, возвращаясь к вопросу о вашей так сказать организации… Не кажется ли вам, что таким способом вы мостите дорогу в ад?

— Дорогу в ад каждый мостит себе самолично, — уверенно возразил я. — Это не под силу чужому человеку. Зато подобный опыт самообмана показывает, на каком именно отрезке туда вы находитесь.

— Вводить человека в искушение — определенный грех, — повертел белого ферзя кардинал.

— Интересно, кто из двоих более праведен, — откинулся я на спинку кресла, — тот, кто никогда не подвергался искусам, или тот, кто с честью их прошел? Вам, конечно, знакома рядовая самовлюбленность монашки, что кичится невинностью за монастырской стеной. Как видится, стоит выйти за нее — как чистота превращается в миф. Мне не интересно, как будет наказан искуситель. Мне интересно, каков на деле был духовный выбор монахини. Отчего, мой кардинал, в любых проявлениях нашей трусости или слабости всегда виноват кто-то другой? Даже если акт трусости или слабости был чертовски приятен? Вы знаете, что такое мужество, мой кардинал?

— Я отлично понимаю, что вы хотите сказать, — поставил ферзя Ришелье. — Очевидно, вы уверились, что должны преподать свою точку зрения окружающим за их счет.

— Действительно, мой кардинал. Почему бы нет? Должен же быть хоть кто-то, кто позволяет увидеть вещи такими, каковы они есть?

— Ого. — Кардинал в который раз дернул бровью и тоже откинулся на спинку. — И каково же положение вещей, на ваш взгляд?

— Положение вещей угнетающее, — сказал я. — Люди не принадлежат себе и исповедуют, сами не знают что. Я, ваше высокопреосвященство, желал лишь показать вашему… коллеге одно из лиц свободы. Кто виноват, что он не смог с ней совладать? Жажда уникальной значимости. Это, знаете ли, застарелый голод. А служитель божий не должен голодать. Он не станет разуметь сытого.

Кардинал очень долго и крайне внимательно изучал меня глазами. Словно видел в первый раз. Потом впал в тот род задумчивости, которая сопровождалась поглаживанием подбородка. На его лице читалась работа мысли.

— Вы много взяли на себя, господин д’Эффиа. — В первый раз моя фамилия была им не изуродована. — Полагаю, вы крупно заблуждаетесь.

— Каждый розенкрейцер, — медленно напомнил я, — искажает реальность вокруг себя одним лишь фактом своего присутствия. Рядом с ним наступает определенная ясность. Если бы каждый человек желал ясности, а не сновидений — мир, наконец, принял бы форму, за которую не стыдно.

— И вы всерьез полагаете себя розенкрейцером. И искажаете реальность вокруг себя.

— Да, ваше высокопреосвященство, — посмотрел я ему в глаза. — И именно поэтому вы беседуете о своих идеалах со мной, а не с Пьером Корнелем или Франсуа де Ларошфуко. «На войне большинство людей рискует жизнью ровно настолько, — говорит последний, — насколько это необходимо, чтобы не запятнать своей чести. Но лишь немногие всегда готовы рисковать так, как того требует цель, ради которой они идут на риск». Я не принадлежу к большинству. А вы, ваше высокопреосвященство, ради чего готовы рисковать вы? У вас есть достойная цель?

— …Целью моей, — наклонился над столом кардинал, — в конечном итоге является собственное счастье.

— Это цель любого человека, как утверждает еще Фома Аквинат.

— Надеюсь, диспут о счастье мы перенесем на другое время… если оно будет.

— Вот именно. Или оставим до встречи в Чистилище, — подтвердил я.

— А что, розенкрейцеры попадают в Чистилище? — съязвил кардинал.

— Отчего, ваше высокопреосвященство, вы ушли со свидания, куда и явились как на битву?.. — с сожалением пробормотал я.

— Там было нечего делать, — отрезал кардинал. — Одна болтовня.

В каком-то смысле это было резонно. Кардинал выразительно пожал плечами и снова переключил внимание на доску.

— Ладно. Оставим это, — поднял я ладонь. — Карточный проигрыш прежде всего. Скажите… что стоит в центре вашего мира?

…Я надеялся услышать слово «бог», но боялся тривиальности этого высказывания.

— До недавнего времени в центре моего мира всегда стоял я сам, — отчеканил кардинал, снося своим ферзем черного коня.

— Отлично, — сказал я. — Это тот идеал, который бы я у вас изъял. После того, как в центр своего мира вы поставите что-либо другое.

— Пожалуй… я готов поставить туда Человека. — Снесенного коня кардинал изъял двумя пальцами — но по дороге сшиб раструбом манжета пару пешек. Нежданные разрушения полностью его захватили. Я давно знал Ришелье и не поддался на этот маневр.

— Отчего не Богочеловека, монсеньор?

— Богочеловека? — очнулся Ришелье. — А что это такое?

— Это вы спрашиваете у меня? — поразился я.

— Ну да, — ответил кардинал. — Желаю — и спрашиваю.

— Господи боже, — застонал я. — Не вынуждайте меня читать вам лекцию по богословию. Это, знаете ли… ни на что не похоже!

— Тогда скажите, чем вас не удовлетворяет мой так сказать идеал? — жестко произнес кардинал, придавив коня к столешнице.

— Он меня удовлетворяет. Удовлетворяет. Я его беру. В обмен на Человека. Но мир с человеком — и без Христа — довольно странное зрелище. Удручающее…

…В этот момент в дверь громко постучали. Это пришли секунданты.

* * *

— Да-да! — одновременно развернулись мы к двери.

— Все готово, — с поклоном подошел Кавуа. Выражение лица Бернажу было нехорошим. — У вас, господа, будет дуэль роз.

…Кардинал откинулся на спинку кресла и захохотал.

Он хохотал долго и отчаянно — и с каждой секундой я все больше чувствовал себя идиотом. Я ни черта не понимал.

— Благодарю, удружили! — стукнул ладонью о столешницу Ришелье. Его лицо тоже стало нехорошим.

— Что происходит? — спросил я. — Какие к черту розы?

— Рады стараться, ваше высокопреосвященство! — щелкнули каблуками секунданты, игнорируя мой вопрос.

— Кавуа! — встал я. — Что это за чертовы новости?

— Дуэль роз, господа, — поклонился Кавуа самым галантным образом, адресуя поклон налево и направо. — Каждому из вас на грудь будет приколот цветок розы. Его надо срезать шпагой с соперника — живого либо мертвого. Победителем оказывается тот, кто сделает это первым.

— Что? — не поверил я. — Не думаете же вы, что сделать это без фатальных последствий столь просто!

— С живого либо мертвого, — напомнил Бернажу. — Это единственное условие.

— Отлично, — надел я шляпу. — Дело чести превращается в пошлейший романс.

— Ха-ха! — весьма довольные собой отозвались гвардейцы. Кардинал промокнул глаза и, видимо, был вполне удовлетворен.

— Отчего не прицепить нам на грудь по лопуху? — попытался воззвать я к совести.

— Оттого, что лопух не куртуазен! — отрезал Кавуа. Крыть было нечем.

* * *

Мы вышли из Пале-Кардиналь — и выяснилось, что время перевалило за обед. Разумеется, весь знаменитый пустырь за Малым Люксембургским дворцом был полон любителями «конных прогулок». Эдикты кардинала теперь, после победы под Ла-Рошелью, утратили злободневность — тем более, сам кардинал о них не заикался и виновных не карал. Таким образом, у нашей дуэли был шанс собрать в свидетели пол-Парижа. Меня это не волновало. Кардинала тоже. Я был, как выяснилось, нетрезв. Кардинал тоже.

Мы встали посреди заросшего прошлогодним сорняком поля — на утоптанном предшественниками пятачке. Кавуа и Бернажу, отсалютовав друг другу, прикрепили нам булавками по розе. По три булавки на цветок, с ловкостью завсегдатаев салонов. Мне белую — тут же явившую собой отличную мишень на черном сукне, кардиналу — алую, тут же потерявшуюся на груди Красного герцога. Я понял, что если проиграю — перестану себя уважать. Даже в случае смертельного исхода.

Любопытные тут же стали стягиваться. Во-первых, персона кардинала не могла не вызвать здесь ажиотажа. Во-вторых, махинации секундантов — весьма и весьма завзятых дуэлистов — не могли не привлечь внимания. Первыми подошли поглазеть чужие слуги и лекари. Следом, хромая, подоспели накатавшиеся бездельники из гвардии. Постепенно конный выгул замкнулся в широкий полукруг, навевающий пренеприятные сравнения с Колизеем.

— Итак, господа, — сказал Бернажу. — Не угодно ли начать?

Мы с кардиналом отсалютовали и встали в позицию. Некоторое время оба стояли неподвижно, словно считая первый бросок неприличным. Наконец, я рассек воздух перед собой. Кардинал сделал выпад.

…Очень быстро я понял, что оборонительная позиция — самый неудачный маневр. Кардинал меня теснил в сорняки точными росчерками военной шпаги, а хмель в голове стремительно выветрился. Проигрыш был унизителен и невозможен, потому что в деле была замешана женщина, честолюбие и искажение пространства. Я споткнулся, вывернулся из-под клинка, и рассек соперника по ногам. Кардинал с большим изумлением отскочил влево. Было совершенно очевидно, что срезать с него подлый незаметный цветок возможно только вместе с шеей. Это меня не смущало — но шею кардинал отлично защищал.

…Тактический маневр проигрался в мозгу моментально. Я сделал два выпада подряд, гоня противника на противоположный край пятачка. Противник совершил ошибку — он начал отступать. И тем полностью развязал мне руки. Я загнал его в траву, в плети сорняка, не останавливая выпады ни на секунду и не давая противнику провести ни одного. Хаос моих движений, очевидно, был губительнее напора. В густой траве кардинал провел нападающий маневр — но я отчаянно схватил его за клинок около гарды. Боли я не чувствовал, потому что глаза слепил свет. Кардинал рванул шпагу к себе — я ударил его в бок своим эфесом, как дагой. Кардинал от неожиданности разжал пальцы — его шпага оказалась у меня. Пуговицы манжета, зацепившиеся за фурнитуру гарды, брызнули в траву. Послышался треск ткани. Я моментально развернул трофейную шпагу острием наружу — но соперник успел схватить меня за ворот. На какой-то миг его лицо оказалось так близко, что расплылось — и в следующий миг пуговицы посыпались у меня. Я выставил локти и ударил его двумя эфесами по плечам. Он зарычал, не разжимая хватки. Ткань трещала. Я дал ему подножку. В следующий миг мы покатились по траве, напрочь скрывшую от нас зрителей (надеюсь, обоюдно). Придя в себя, я обнаружил себя лежащим на спине с согнутой ногой, упершийся в кардиналову ременную пряжку — и только длина моего колена мешала ему дотянуть руку до цветка на моей груди или до одной из шпаг. В ужасе от того, что могу лишиться того и другого, я с размаху выкинул чужую шпагу вон и согнул колено — и в тот же миг схватил противника за колючий цветок. Он не остался в долгу, но я пружинил коленом, не допуская успеха в его хватательных движениях, угрожая вооруженной правой рукой и дергая колючки. Через миг его роза оказалась в моих пальцах — измусоленная, потерявшая лепестки, но несомненно моя. Мой победный вопль не оставил ни одного сомневавшегося, хотя в следующую секунду кардинал, наконец, выдрал мой цветок и по инерции совершенно прижал меня к земле.

Мой нос упирался в его яремную впадину. Так выглядела вблизи заслуженная и чрезвычайно драматичная победа. Это, конечно, ни в коей мере не была победа оружия — я пришел было к выводу, что кардинал поддался мне из экспериментальных соображений (верится с трудом, поскольку проигрывать Ришелье не умел никогда), либо это та роковая случайность, авторство которой однозначно имеет внечеловеческую природу. В моей голове царил ослепительный хаос. Я вскочил, выкинув лепестки в воздух. Секунданты подняли руки, сдерживая любопытных — и в этот миг мне дали подножку. Чувствуя себя счастливым и беззлобным, как дитя, я рухнул в высокие сорняки.

— Что с его высокопреосвященством? — громко вопросил Бернажу.

— Вы свободны, господа! — крикнул кардинал, придавив мне коленом отворот ботфорта.

— Все свободны, господа! — крикнул Кавуа, и тут же за границей сорняков послышалось возбужденное жужжание голосов, впрочем, так и не приблизившееся.

Мне это было совершенно не интересно, хотя в иной обстановке вклиниться в толпу и принять парочку поздравлений было бы куда как приятно.

…Потому что кардинал Ришелье, премьер-министр Франции и неосторожный исповедник, знающий толк в дуэлях роз, азарте и войне, отдался победителю прямо на поле боя.

Это был полноценный военный трофей, откровенно предложенный и без сомнений взятый. Я списываю его на импульсивность характера кардинала, скорость произошедших событий, а также на закономерное продолжение абсурда. Подумать только — и я еще клялся, что кардинал придет ко мне за этим сам.

Действо сие ни на миг не приблизилось к акту выражения симпатии — это был логический финал схватки, к которому Ришелье подошел самым ритуальным и простым способом. Перед моими глазами, сквозь влажное марево, мотались мятые сорняки, высокие плети дикой цикуты, за которыми вставали две башни Собора Нотр-Дам. Прочие кровли утонули за травяным частоколом. Из всех моих любовников этот был наихудшим. Его равнодушная сдача отдавала поспешностью иезутиских дортуаров, и в каждом невольном движении сквозила ненависть. Очевидно, как всякий церковник, кардинал в глубине души ненавидел телесность, и побеждал тягу к ней, выбирая, что похуже. Гордость, гордость. Тайная пружина всего, что с нами не случилось. Кардиналом всегда двигала именно она — а не страх. И за карточным столом, и в доме Гассенди, и в Королевском совете, и в частной жизни. Он мог иметь в любовницах королеву и десяток герцогинь. Вместо этого он удовлетворялся вдовствующей старухой — матерью короля — и случайными блудодеями (ваш покорный слуга). Губы Ришелье ни на миг не приблизились и не разомкнулись, прищуренные глаза словно скользили по строчкам за моей головой, читая незримую ведомость. Сейчас я знаю эту ведомость, лишний раз подтвердившую, что проигрывать Ришелье не умеет. Но тогда мне действительно пришло в голову, что его контроль над собой ослаб.

…Это была ошибка — столь же тотальная, как удача в поединке.

— Поздравляю вас, как вас там… Ролан, — выплюнул Ришелье, приподняв углы узкого рта. — Теперь я могу обращаться к вам на «ты».

— Зачем вам это было надо? — осведомился я, садясь. Насколько хватало взора, на пустыре не было ни одного человека. Он был совершенно чист.

— Захотелось, — пожал плечами Ришелье, опираясь на локти.

— Помните некого священника, — усмехнулся я, сунув в рот травинку, — который просил у вас помощи? Вы изволили его сегодня упоминать…

— Забота о духовной пастве — мой ежедневный долг.

— Разумеется. Вы, должно быть, не взяли в расчет, что предмет вашей заботы слаб на обе стороны… — брови кардинала изогнулись, и я поспешил его разочаровать: — в политическом смысле. Он, знаете ли, на вас доносил…

— Прелюбопытно, — равнодушно заметил кардинал, но глаза его выдали.

— Еще как, монсеньор. Например, он с величайшим тщанием пересказал мне каждую из ваших реплик на его исповедь… уж не знаю, что он себе вообразил… возможно, определял, кто из нас ему более подходит в качестве сообщника… или покровителя…

— Так, так, не тяните…

— В двух словах, меня до сих пор занимает ваша реакция на выбор мной отца Себастьяна в качестве предмета для утех. Вы действительно желали, чтобы я соблазнил вас так же, как его?

Ришелье на миг замер с непроницаемым лицом. Его скулы потемнели.

— Все, что я желаю, друг мой, я беру сам.

— Отлично. Настал черед спросить — желаете ли вы его смерти?

— Я должен подумать.

— Это более обнадеживающий ответ, чем я боялся, но я не уверен в его искренности.

Узкие губы кардинала дрогнули. Я выплюнул травинку.

— Я обманывал тебя хотя бы раз?

— Вы обманули вашу духовную паству в лице этого бедного священника, с чего мне быть лучше его?

— Что ты имеешь в виду? — свел манжет рубахи Ришелье. На манжете была цела лишь одна пуговица, моментально соскочившая с нитки. — Отец Себастьян проходная пешка, не помню, признаться, что я ему обещал.

— Обещание соединить его и меня общим страданием или смертью, монсеньор. Не так ли?

— Это была шутка. Из него вышел отличный осведомитель.

— То есть, вы полагаете, что он расплатился, и вы ему ничего не должны? — Я вытянул из-под колен Ришелье свой английский камзол и накинул его на плечи.

— Его грехи я готов отпустить вторично, — глаза Ришелье откровенно уставились в мои. — Вопрос исчерпан?

— Да, монсеньор, — я встал. — Если я увижу отца Себастьяна, то непременно утешу его тем, что вы меня примерно наказали. И, следуя логике, столь же примерно накажите его.

— Ты полагаешь, я вызову его на дуэль? — расхохотался кардинал.

— Я полагаю, вы должны с ним переспать, — поклонился я.

«Выкуси, бледная рожа!» — ухмылялся я, покидая оцепленный гвардией пустырь. Везение в картах, как-никак, по всеобщему поверью не означает везение в любви.

* * *

…По дороге домой я, разумеется, забрел в трактир выпить красного. Мелочь из карманов осталась в сорняках, но после всех приключений ноги меня несли именно сюда в расчете на кредит.

Кредит мне давать не захотели, так как разоренный камзол иноземного покроя делал меня похожим на пораженца из-под Ла-Рошели, трактир был третьеразрядный, и я выпил за счет мушкетеров. Мушкетеры только что получили жалованье, и приветствовали меня стройным воплем.

— Фи, что это за маскарад? — отозвался один с показной брезгливостью. — Только не говорите, что вас порвали кредиторы, дорогой маркиз!

— Меня порвал Красный герцог, — отчеканил я, кивая. — Только не говорите, что вы ничего об этом не знаете.

— О! — обвел рукой стол мушкетер. — Мы только что обсуждали, как Красного герцога порвали вы. (Я отметил про себя, что не представляю, как Ришелье переживет оскорбление, и кого порвут в итоге). — Браво, браво! Только не говорите, что теперь вы утверждаете обратное из скромности.

— Нет, никакой скромности, — хлебнул я вина и почти залпом опустошил кубок. — История имела продолжение.

— Неужели вы не поделитесь подробностями? Просим, просим!

— Нет, — сказал я. — Вдруг я надумаю жениться? Подробности будут мне тогда большой помехой.

— И этому человеку мы дали в кредит! — с показной обидой обвел глазами стол мушкетер. Его соломенные кудри выбились из-за уха, и он тщательно убрал их обратно.

— Вот именно, — поддержал его товарищ. — Господин д’Эрбле имеет право на взаимную любезность! Он вместе с господином Атосом отменно обставил Красного герцога под Ла-Рошелью!

— Ах, увольте, — поморщился д’Эрбле. — Это было семейное дело моего бедного друга.

— Да уж, семейные дела у Ришелье в последнее время хуже некуда! — поддакнул третий. — А ваше дело, любезный маркиз, не того же свойства?.. Я слышал, вы решили приударить за его племянницей.

— Хотите подробностей — расспросите Кавуа.

— Фи! Мы с ним в ссоре. Не так ли, господа? — возразил д’Эрбле.

— Да, вот именно. Он слишком предан кардиналу. С чего бы ему с нами откровенничать?

— Он мой постоянный секундант, — погрозил я пальцем весельчакам.

— О! Так вы кардиналист, дорогой маркиз? А мы-то думали, после сегодняшней схватки…

— …После схватки со всей определенностью.

— Вот это новость! Кстати, в самом деле — а что было поводом для столь необычной и скорой дуэли? — снова спросил д’Эрбле.

— Мораль и мебель, — ответил я. — Я их неудачно совместил.

— Но теперь-то, полагаю, вы отвоевали право на то и на другое! Хотя на вашем месте я отказался бы от морали. — Мушкетеры захохотали.

— Боюсь, я отказался в придачу и от мебели… — пробормотал я.

* * *

…И, разумеется, перед домом меня остановил отец Себастьян.

Как раз в тот момент, когда взболтанный, как бутыль после качки, мозг напомнил о делах государственных.

Итак, меня остановил отец Себастьян, опустил ресницы и коснулся моей руки.

— Добрый вечер, Ролан. Наслышан о ваших подвигах.

— Добрый вечер, святой отец. Вы не представляете, как я спешу.

— Как всегда, — поджал губы святой отец, но привычка к лицемерию помогла ему скрыть досаду. Однако не помогла скрыть извечного любопытства к состоянию чужого гардероба. — Я… я должен с вами поговорить…

— Я, черт возьми, спешу. Не могу пригласить вас в дом, примите извинения…

— Я там только что был, — кивнул отец Себастьян, и на его лице появилось не знакомое мне кунье выражение. Куница сожрала дичь и отводит глаза.

— Исповедовали прислугу? — догадался я. Священник крепче сжал мою руку и вздохнул.

— Маркиз… — начал он.

— Подождите, — решил я. — Вы можете поехать со мной по моим делам, потому что у меня совершенно нет времени на ваши. — Я высвободил руку и кинулся к дверям. — Вызовите карету.

— А… вы?

— Я должен сменить камзол.

* * *

Карета тронулась в Министерство финансов, а беседа тронулась с мертвой точки.

— Итак, святой отец, — задернул я шторы. — Судя по всему, в моем доме случилось нечто чрезвычайное, о чем вы узнали на исповеди, и по старой привычке хотите сделать сию тайну общим достоянием. Наверное, кто-то из слуг проворовался.

— Ролан, — зашептал священник. — Это не то, что вы думаете… Я заходил не случайно, а по частной просьбе. К… месье Ламберу.

— Что за птица такая? — я мысленно перебрал дворню.

— Вот видите… вы совершенно не обращаете внимание на тех, кто окружает вас… Это Рене, ваш квартирант.

— Рене? А. Ну да. Черт, он что, не съехал?

— Дорогой маркиз… Рене Ламбер — очень верный и преданный человек, он… по-особому относится к вам, и его душевное состояние меня крайне заботит.

— Еще бы, — притопнул я. — Гаденыш давно не в себе. Он взял моду ломать мне дверные косяки. Я полагаю, что мой дом ему тесноват, и он найдет другой, попросторней.

— Послушайте меня, — священник взял мою руку, и в полумраке его склоненная голова была столь же красива, как головы иудейский святых. — Рене вас любит. Понимаете? И… ревнует. Вы очень жестоки с ним.

Иудейское марево дрогнуло.

— Понимаю, — кивнул я. — Рене меня любит и страдает от моей жестокости. Прелестно. Полагаю, я должен на нем жениться.

— Ролан… Это, конечно, глупость и ребячество… но Рене действительно еще молод, и не понимает, как следует с вами обходиться. К тому же Анн-Констанс-Мирей де Кавуа… Ее пример…

— При чем здесь еще и это? — скрипнул я зубами. — Она, насколько я знаю, в монастыре!

— Да, и это добавляет, так сказать, масла в огонь… Рене относился к ней с большой симпатией, но она избрала вас…

— Что не удивительно при моем титуле, — осадил я разглагольствования. Это было просто абсурдно. Хотя, надо сказать, священник свое дело знал — он всеми фибрами погрузился в мои душевные дела.

— …но вы обошлись с ней холодно… — ухмыльнулся иезуит, — что усилило вашу репутацию сердцееда…

— …перед которой мальчик не устоял. Это так следует понимать?

— В некотором роде, Рене разделил чувства Констанс… Он плохо представляет себе реальность… А вы производите на людей неизгладимое впечатление.

— Не заставляйте меня об этом сожалеть! Скажите правду, святой отец — что вам до моего секретаря, кроме христианского сочувствия?

— Не побоюсь этого сравнения, мы с ним оказались в сходном положении… — священник отпустил мою руку и взялся за четки. — Господи всеблагой, если бы вы знали цену одиночеству и безнадежности… Когда молитва грешника о смерти не достигает ушей Всевышнего, и остается жить лишь памятью…

Это походило на хорошо спланированный стратегический маневр. Голова священника источала неуловимый запах мирра, жертвенная поза была безупречной. Только повод подкачал. Слова утешения мне показались смешными.

— Отец Себастьян, я счастлив, что два одиночества нашли друг друга и могут дружить, перемывая кости моей персоне.

— Как вы можете так думать!..

— …Но, поскольку вы, очевидно, хотите спасти мою душу и сделать ее милосердной — скажите, что мне делать? Вы ведь хотите дать мне некий совет?

— Если позволите… Господь к вам щедр… Вам не следует игнорировать внимание любящих вас людей…

— Как вы себе это представляете, друг мой? — покачал я головой. — На практике?.. Оставим в покое дочь Кавуа. Мой секретарь из мещан ждет персонального внимания дворянина… да и черт бы с этим, но я государственный министр Франции, а не нянька. Самое большее, чем я могу отплатить этому Рене за его чертово внимание — это повысить ему жалованье.

— Вы совсем не питаете к нему чувств? — поднял голову священник. — Никаких?

— Я не понимаю, святой отец, к чему вы клоните. Я испытываю к нему раздражение и легкую заинтересованность в его судьбе.

— И… все?

…Карета перевалила мост и застряла. Каждый раз, проезжая по Парижу, я клял себя, что не пошел пешком. За окнами маячила весенняя грязь и кусок оглобли. Горячее дыхание священника жгло мне затылок. Но хуже была его интонация. В ней промелькнуло злорадство.

— Я совершенно равнодушен к вниманию месье Ламбера, — сказал я, отстраняясь от окна. — Я не давал ему никаких надежд. Этот мальчик — досадное недоразумение, ставшее следствием попустительства, принятого за участие или интерес. Месье Ламбер мне не подопечный, не оруженосец и даже не камердинер. Чужая жизнь свела его с ума. Так ему и передайте.

— Господин маркиз, позвольте вас спросить… — в голосе священника послышались приватные интонации, его глаза в полутьме подернулись масляной пленкой. — Помните, вы говорили на исповеди о некоем обете, принятом на себя… Я понимаю, что вы давно перекрыли предполагаемое количество своих возлюбленных…

— Что? — переспросил я, припоминая. — Ах, это… ну да. Помню. Шутка вышла изрядной.

— И сколько среди ваших жертв было простолюдинов? — приблизился священник.

— Не знаю, право. Мещаночка Бонасье. А чем продиктован этот интерес?

— Просто, я вспомнил ваши слова… про три сословия безотносительно пола. У вас осталась еще одна вакансия на сословии мещан. — Я стремительно соображал и столь же стремительно приходил в ужас. — Потому что дворян у вас было довольно, клириков, полагаю, тоже… таким образом, вам все равно придется искать юношу из низов… Почему бы не взять то, что само просится в руки?

— Рене?

— Да. Это решило бы все ваши проблемы. — Оказывается, он вел мою любовную бухгалтерию.

— Мои проблемы. — Я никак не мог понять, хитер отец Себастьян или глуп. Или мстителен. Есть такой особый род людей, которые, попав в волчью яму, норовят сводить к ней всех своих знакомых. — У меня, по вашему мнению, есть эта проблема. И вы решили сменить амплуа, чтобы спасти меня от участи клятвопреступника.

— Какое амплуа, маркиз?

— Вы стали сутенером. Не так ли? К несчастью, я не могу отстегнуть вам десятины.

— Вы не поняли, — побледнел отец Себастьян. Даже в полутьме кареты это было заметно. — Я лишь хочу помочь и вам, и Рене, и… вашему делу.

Я издал горлом трудноописуемый вопль, силой воли переведя его в подобие хохота.

— Вы решили помочь моему делу. Розенкрейцерскому, не так ли? Таская мне мальчиков для ублажения. Вам ничего не кажется странным, отче?

— Я не понимаю, Ролан… То есть я понимаю, что никто пока не вызывает у вас особых чувств…

— Убирайтесь, — сказал я, распахивая дверцу кареты. — Уходите, пока мы стоим, иначе я выброшу вас на ходу.

— Но… почему?

— Ваша проповедь имела огромный успех, — подтолкнул я. — Как известно, выдающихся проповедников не только бьют, но иногда распинают.

* * *

Я чертыхался все время, пока опустошал сейф. За моей спиной ширился заговор то ли интриганов, то ли идиотов. Последнее хуже. Пока я ездил по морям, бывшие и несостоявшиеся любовники образовали салон под девизом «проблемы маркиза». У меня не укладывалось в голове, отчего никто из них в Париже, общепризнанном городе любви, не нашел себе что-либо по вкусу. Ответ напрашивался один: я чертов розенкрейцер, и от меня смердит. Я собираю мух.

Нет, но каков отец Себастьян! Его сытый тон превосходства над бедными мушками, чьи упования не обрели плоти, и его поза покинутого страдальца (которому тем не менее есть что вспомнить), его протекторат над братьями по несчастью… Организационные способности церкви всегда меня поражали.

Отсюда мысль моя моментально перекинулась на нашу многострадальную организацию, лишенную главы и разбредающуюся кто во что горазд. Милорд Бэкон был сто раз прав. Мы потерпели крах. Я перебирал золотой запас Франции и с холодным умом понимал — я стою в центре химеры. Отец Себастьян выразил намерение проповедовать любовь. Ее он и проповедует, я только что видел. Остальные делают свое дело столь же ущербно. Лилия Франции, королева Анна, никого и ни на что не вдохновляет, разве что бедного Вилльерса на гибель. Наша лилия холодна не от духовной чистоты, а от сердечной черствости. Наш интеллектуальный светоч Декарт не открыл ни одного мирового закона, кроме какой-то арифметики. Наш цензор уехал в глушь, где его будут слушать слуги и коровы. Цензуры в столице не убавилось и не прибавилось. Мистическая роза госпожа Сен-Симон радует лишь госпожу Сен-Симон. И все, что говорил мне священник о Рене — я говорил кардиналу о священнике.

Как давно все эти люди, некогда мои братья и поверенные, стали мне совершенно чужими? Что они делают здесь, в середине вечного межсезонья, и к чему стремятся? Защищали ли они кого-нибудь, кроме друг друга? В чем ныне смысл их существования? Они не писали книг, не умножали знания, не являли завещанный свет, они были осколком чего-то невысказанного, призрачным обещанием, одной из нелепых вещиц нашего времени.

Кто из нас, по чести, не отступал когда-либо перед мнением большинства? Перед собственным благополучием? Собственным поражением? Кто не преклонялся перед чужой мыслью, которую некий авторитет поместил на сцену и одел в золотой картон? Но истину можно отыскать в мире. И поиск истины — это та болезнь, которая вспыхивает вместе с жаждой осуществления.

Мир погряз в пороке и невежестве. Он — средоточие самых худших суеверий, разгула, войн не за веру, а за поживу. Но мы помним.

Мы знаем, что Бог есть.

В его заповедях — ключ к тому, как не погубить свою бессмертную душу.

А она и вправду бессмертна. Она путешествует сквозь времена, пытаясь пробиться к свету из мутной воды.


…Вода оказалась мутней не бывает. Черт бы побрал сегодняшний день!

Слава создателю, он кончился. Разумеется, идти во дворец было поздно.

Дома после отца Себастьяна тоже было неуютно. Там поджидал обнадеженный исповедником Рене. Заявиться на ночь глядя к Кавуа было бы непростительно. Беспроигрышным вариантом казалась графиня Сен-Симон, куда я и отправился.

__________________________________________________________________


ПРИМЕЧАНИЯ:

Пьер Корнель (1606 — 1684) — французский драматург, вошедший в историю как отец французской трагедии.

Франсуа IV де Ларошфуко (1613 — 1680) — французский писатель, известный своими работами философско-моралистического характера.

Фома Аквинский (1225 — 1274)– католический религиозный философ и теолог. Мудрость по Фоме есть стремление постичь Бога, а наука есть средство к этому постижению. Степень познания душой Бога определяет красоту человеческого тела — оттого красота святых так велика. Был доминиканским монахом. Канонизирован как святой.

Дортуар — общая спальня для учащихся в закрытых учебных заведениях.

София — в переводе с греческого языка означает «мудрость».